А. Воронов – Оренбургский
Фатум (том 1)

Глава 1


Большой рождественский бал в Аничковом дворце. Сверкают свечи, блестит шампанское в бокалах. То и дело слышится скрип снега под лакированными полозьями петербургских лихачей, торопливый перестук каретных дверок, ухо ласкает щедрый звон чаевых, а в морозном воздухе ароматы модных духов смешиваются с запахом хвои; мелькают вуали, бобровые шубы, английские каррики с пелериной ниже плеч, лоснящийся шелк цилиндров, собольи манто и муфты.
Двери держит нараспашку великан-швейцар, по всему отставной семеновец, в парадной ливрее: при серебре с кумачом и сандаловом жезле, сияющем жаркой позолотой чеканного набалдашника.
…По молочному мрамору ступеней уже разливались нежные звуки скрипок; они будоражили душу и заставляли спешить туда, где ослепляла бронза шандалов и люстр.
В центре огромного зала возвышалась карельская ель: семь сажен бесчисленных разноцветных свечей, блестящего серпантина и восковых игрушек.
Гости сожалели, что самого августейшего монарха и великого князя Константина Павловича не было с ними. Оба находились в ставке, сопутствуя французской кампании: триумфальному шествию русских войск из Фрейбурга в Брисгау. Посему Рождественский бал устраивал великий князь Николай Павлович.
Когда все истомились изрядно, вдруг наступила торжественная тишина.
В середину зала вышел всеобщий любимец − церемониймейстер его величества. Он представил только что прибывшего из ставки адъютанта Императора.
Стройный, в вицмундире, он в одной руке держал у груди треуголку, в другой − воззвание Государя к русским воинам. В звенящей тишине им была зачитана речь Александра:
«Неприятели, вступая в середину Царства Нашего, нанесли нам бесчисленного зла, но и претерпели за оное страшную казнь,− Гнев Божий покарал их. Не уподобимся им,− человеколюбивому Господу не может быть угодно бесчеловечие и зверство. Забудем дела их; понесем к ним не месть и злобу, но дружелюбие и простертую для примирения руку. Слава Россиянина низвергать ополченного врага, и по исторжении из рук его оружия, благодетельствовать ему и мирным его собратиям!»
После чего было передано рождественское поздравление его величества и, заглушая победное русское «Ур-р-а!!!», грянул оркестр.
И вот, под виртуозные пассажи скрипок, по блестящему паркету заскользили дамы и кавалеры.
Музыканты заиграли вальс, и канцлер Румянцев почувствовал, как его тело захватывает некий будоражащий ритм, как сердце обдувает столь знакомый с юности холодок восторга… Но, увы, лета брали свое. Графу почти пробило шестьдесят, и хотя он, как прежде, был осанист и свеж лицом, все же предпочитал наслаждаться шампанским за спокойной застольной беседой.
Министра позабавил горячий порыв его любимца − двадцатисемилетнего князя Осоргина, доблестного морского офицера, капитана, известного «бомбардира» женских сердец. Алексей размеренной походкой подошел к избранной пассии. Высокий и прямой, как тополь, он был на загляденье хорош. Князь умел носить и мундир, и фрак, как это умеют далеко не многие. В нем чувствовались порода и та, отчасти надменная, но весьма пикантная уверенность и непринужденность в движениях, которой так завидовали в обеих столицах.
Вышколенный до струнного звучания лакей почтительно склонил голову, задерживая перед графом золоченый поднос. Николай Петрович рассеянно поставил пустой фужер, прислушиваясь к оживленному разговору.
Говорили о том, что армия кровью искупила святой пожар Москвы, который осветил дорогу на Париж, что Наполеон бежит, а вся Европа рукоплещет православному штыку, что решительно не сыскать уголка, где бы не чествовали нашего солдата, и что не за горами день, когда Царь-Избавитель въедет на белом коне в Париж…
От таких откровений в душе Николая Петровича разливался бальзам. Он испытывал терпкую гордость за Отечество, за царя и за принадлежность к великому, непобедимому славянскому племени.
− А-а-а, вот вы куда запропастились, граф! − лукаво заметил ему раскрасневшийся после двух туров вальса Михаил Матвеевич Булдаков.− А отчего одни? Без дам?
Румянцев ответил теплой улыбкой первенствующему директору Российско-Американской Компании:
− А вы при интересе, Михаил Матвеевич?
− Полноте, ваше сиятельство, в наши ли лета амуры крутить? Куда нам тягаться взапуски с Осоргиными, не та прыть… А князь один, без своей англичанки? Как, бишь, ее?
− Леди Филлмор,− Румянцев поморщился при имени заморской красавицы и добавил: − Да, как будто один.
− Странно… Впрочем, какое мое дело.
Булдаков усмехнулся, расправив плечи; губы сомкнулись в прямую линию.
Сквозь смех и шум донесся голос церемониймейстера:
− Mesdames, messieurs, j’invit vous la polonaise![1]
Когда зазвучал оркестр, канцлер в сопровождении своего старинного друга уже шел в игорный зал, где на зеленом сукне уже раскладывался белый атлас карт, делались ставки и крутилось колесо Фортуны.

[1] Мesdames, messieurs, j’invit vous la polonaise! − Мадам, месье, прошу всех,− полонез! (фр.).

Глава 2


Игра взялась крупная, острая: трещал срываемый картон свежей колоды, карты сдавались умело, без суеты, но споро. Ставки начались с трех тысяч, затем взлетели до десяти. Румянцев присоединился: он не любил мелочиться, зато любил риск; тот приятно щекотал нервы.
В ту Рождественскую ночь ему на редкость везло,−масть сама шла в руки; и он, без сомнения, мог пытать счастье и сорвать банк, когда в игорном зале запестрели алым мундиры англичан. У стола, где восседал Николай Петрович, нежданно раздался скрипучий, как каретное колесо, голос лорда Уолпола:
− Черт побери! Где этот старый лис?!
Вопрос прозвучал жестко, точно удар шпицрутена, и повис в притихшем зале. Игра встала, карты упали на стол, все повернулись к английскому послу.
Лорд Уолпол, затянутый в красное сукно мундира, с короткой шпагой на белой портупее, стоял впереди дипломатического корпуса союзников-англичан. Белесая нитка усов зло дергалась.
Нестройно загремели отодвигаемые стулья. Все встали, потрясенные невиданной дерзостью.
Румянцев дипломатично сделал вид, будто не понял адресованной ему реплики, хотя сочетание «старый лис» резануло слух и лицо охватило жаром, как от пощечины.
− Милостивый государь,− он понимал всю серьезность и ответственность сложившейся ситуации и был предельно вежлив.
− Извольте объясниться пред господами, кого вы имели в виду?
− «Кого вы имели в виду»,− съязвил лорд Уолпол.− Вас, сударь, вас − того, кто не без умысла водил Англию за нос и сокрыл английскую ноту от американской миссии!
Гости с недоумением увидели, как Николай Петрович шевельнул губами, нахмурился и промолчал. И это человек, чье слово для Государя на протяжении десятилетий значило так много! Чьей милости искали и коего гнева боялись! Он хотел было что-то ответить, но его губы и щека задрожали.
− Что вы сказали, милорд?! − взорвался стоявший тут же князь Осоргин. Он смотрел на английского посла так, словно не мог и не желал поверить услышанному.
− Я сказал, что сказал,− отрезал Уолпол.− И мы ждем от господина Румянцева ответа!
− А я хочу, чтобы вы тотчас извинились перед его сиятельством, милорд, и убирались вон! − тихо, но грозно отчеканил Алексей.
Уолпол ничего не ответил, даже не посмотрел в его сторону. С завидным хладнокровием английский посол поглаживал сухими пальцами тщательно выбритый подбородок и не спускал глаз с канцлера.
Взбешенный Осоргин шагнул вперед, загораживая Румянцева.
− Вы хам и наглец, господин Уолпол! И лучше поостерегитесь. Это чужая для вас страна. На вашем месте я бы убрался восвояси.
− Мы каждый на своем месте, князь. И я не уполномочен ее величеством Королевой Англии говорить с вами…
− Я вызываю вас на дуэль. Господа, вы свидетели! − громогласно заявил Алексей.− Оружие любое, на ваше усмотрение, сэр.
− Князь, ради Бога, спокойнее!
− Такой скандал!!! Вы с ума сошли, господа!
Капитана Осоргина плотным кольцом окружили друзья, насели разом. В их глазах мелькал страх.
− Это же гибель, Алешка! Конец карьеры! Да что там, каторгой пахнет!..
− Не тратьте нервы, джентльмены,− Уолпол кольнул взглядом князя и со злой усмешкой добавил: − Он просто пьян, это часто бывает с русскими… А с вами, граф,− английский посол многозначительно поднял указательный палец на уровень бровей,− мы будем говорить в ином месте, и очень скоро. Очень!
После сих слов дипломатический корпус поспешно покинул бал. Но шепотки и кривотолки зазмеились по Аничкову дворцу.
В игорном зале все волновались, обхаживали враз постаревшего канцлера. Ждали ответа от старика, но Николай Петрович был настолько фраппирован, что так и не смог вымолвить ни слова.
Кто-то, с лицом холодным и чужим, шепнул:
− Это конец графа…
Друзья довели Румянцева до кареты. Кусавший в бессилии губы Осоргин вызвался проводить любимого наставника, но тот категорично выдохнул:
− Завтра в двенадцать в моем дворце! − потом обнял Алексея, как сына, поцеловал в лоб и сказал : − Благодарю, голубчик, благодарю. Mais notiz bien[1], князь, ваша жизнь для Державы дороже, чем смерть от пули этого «джентльмена».

[1] Мais notiz bien − запомните хорошо (фр.).

Глава 3


Беда не разминулась с Николаем Петровичем, не помиловала. Канцлер Александра I был ранен английской «пулей» в самое сердце. Не думал, не гадал он, что за всю свою добродетель во славу Отечества узрит под старость лет позор, услышит клевету и умоется болью душевною.
В карете было студено, но граф задыхался от жара: душила обида, стягивала горло до слез, до внутренней корчи.
«Господи Святый, за что Твоя кара небесная?.. Вся жизнь, как один день, в заботах и трудах праведных на благо, и… − Румянцев смахнул слезу,− теперь я канцлер на глиняных ногах».
Взламывая тяжкие оковы случившегося, Николай Петрович не мог поверить, что лорд Уолпол, без году неделя ходивший в послах, рискнул бы на Рождественском балу идти ва-банк.
Хотя с истинным раскладом вещей граф в спор не лез: отношения у него с британцами были, как у линя со щукой. Он ненавидел англичан, испокон веку привыкших на чужом горбу в рай въезжать.
Верно и то, что характер у Румянцева был не из легких, да и не ударялся он в гадкое низкопоклонство пред иностранщиной: грех для россиянина смертный; прицелы у министра иностранных дел были всегда дальние, если не сказать великие.
Мыслил он под десницей царской да волей Божьей вывести Россию в самопервенствующую державу; увеличить без счету торговые компании с миллионными оборотами; завести крепкие службы и конторы по всему белу свету, да такие, что способны дела в Европах ворочать на радость Отечеству, на зависть врагу.
В этих мечтах-помыслах высоко взлетал канцлер, полет пониже давали реалии жизни. Однако и при сем «полете» строй славных дел его был красен.
Более всего Николай Петрович страдал душой за дело Российско-Американской Компании. Дело это давалось кровью немалой, но потомкам обещало урожай сказочный. Виделось поэтому Румянцеву, что истое поприще его распахивается не здесь, а там, за океаном, на новорусской земле Америки. И не случайно, растрогавшись как-то в личной беседе с американским послом Адамсом, он откровенно заявил: «Я могу сказать, что сердце мое с Америкой, и ежели б не мой возраст и болезни, право, я непременно уехал бы в сию страну».
Карета незаметно докатилась до Румянцевского дворца, что недавно отстроился на Англицкой набережной в близком соседстве с особняком Фонвизиных. Была оттепель, и лошади, распаренные бойким ходом, никак не стояли: скребли копытом, били взадки, дергали карету, вздымая из-под колес комья хлюпистой снежной каши.
Граф, выбравшись из салона, едва не оскользнулся, отпустил Степана и, отряхивая шубу, брезгливо морщась на забрызганные туфли, поспешил в дом.
Николай Петрович потомства не имел − все как-то недосуг было семьей обзаводиться: груз дел государственных гнул плечи, да, видно, и стрелы Амура пролетали мимо. Словом, время для свиданий не выгадывал и «азбучные» мушки на лицах прелестных кокеток не вычитывал.

* * *


Весь продрогший, гневный, но при этом и потерянный, он до смерти перепугал дворецкого и прочую челядь.
Вторгшись при шубе в свой кабинет, канцлер приказал греть воду и долго после того оттаивал в кипятке.
На предложение прислуги попить перед сном индусского чаю с коньяком буркнул отказом. В парчовом халате на обнаженное тело, сердито шлепая «басурманками», Румянцев торопливо прошел в опочивальню.
Просторная, затянутая в шелка, она была залита холодным без теней лунным светом. Старик подошел к большому окну. Мысли сбились в темный ворох и куда-то пропали. Он бессознательно стоял у окна, за которым пустынно белела уснувшая подо льдом Нева, закованная по его, канцлерской, воле в гранит.
В сизой пористой мгле проглядывало могильное лицо луны. Порыв ветра тупо шлепнулся о стекло, завертелся, застонал, потом рванул и понесся далее громыхать железом крыш, завывать в печных трубах, наполняя петербургскую ночь тревогой и неуемной тоской. Николай Петрович невольно поёжился, зябко кутаясь в теплый халат, оторвал задумчивый взгляд от ночного города и, забыв затворить бархат портьер, забрался в постель. Уткнувшись в пухлую белизну подушки с валансьенскими кружевами, он еще раз сказал себе: «Нет, голубчик, сие дело − не рождественский выверт лорда Уолпола. Слаб, да и слишком уж осмотрителен английский посол для таких фарсов в одиночку. Кто-то стоит за ним… но кто?» Он окунулся памятью в двенадцатый год, в декабрь месяц, когда Ливен[1] возобновил разговор о миротворческом посредничестве России. Градус беспокойства в Петербурге в те дни был велик: Англия вновь пыталась ловить рыбу в мутной воде. Свалив все тяготы войны с Францией на плечи русских и ограничившись жидким ручейком фунтов в их карман, она сама судорожно угущала свои штыки и пушки за океаном. Потеря колоний в Америке виделась ей экономической петлей.
Однако великодержавную Россию, способную под громовое «ура-а!» на свой манер «причесать» Европу, заботило иное: уж больно весомые торговые обороты велись с американцем, и эта война, что тлен, грозила гибелью…
Британцы, зная мнительность Александра, свалили все на конгресс США, дескать, республиканские варвары зело упрямы, тупы и неуступчивы, голосу разума их не внемлют, мира не жаждут.
Но в мае 1813 года стало доподлинно известно от графа Дашкова[2] о горячем желании правительства США российского посредничества при заключении мира с Англией. В Петербурге многие уже отпускали экивоки в адрес туманного Альбиона: «…вот, мол, не всё коту масленица…», или: «тужился английский лорд соседу яму копать, ан, сам угодил с головой…» Английский канцлер лорд Кастльри сумел-таки бросить ложку дегтя.
О! Румянцев хорошо был осведомлен о сем человеке. Красные панталоны и синий с золотом камзол по моде века минувшего были визитной карточкой коренастого ирландца. Убежденный консерватор, оранжист и протестант, он когда-то, если верить молве, отчаянно влюбился в дочь рыбака и дрался за нее, точно древний викинг, с топором в руках… Меттерних[3] говорил о нем: «Мы с ним так близки, словно провели вместе всю жизнь. Он невозмутим, рассудителен и сердце у него на правильном месте; это настоящий муж с холодной головой на плечах». Да, так говаривал австрийский канцлер, но с ним, увы, не мог согласиться русский. Румянцев зрел в лорде Кастльри лишь опытного дипломата, одного из тех ловкачей-политиков, которые способны обещать построить мост там, где реки нет, убедив при этом, что строить надо.
Так вот, когда у всех перехватило дыхание в ожидании долгожданного мира, этот «викинг» без обиняков заявил Ливену об отказе Великобритании от высокого посредничества России. Но тут же, с оглядкой, было добавлено: «Англия нос не воротит, губ не поджимает и готова в Лондоне вести переговоры с Соединенными Штатами». Шаг сей, конечно, был сделан не из мирвольческих чувств к республиканцам, а лишь для того, чтобы притушить гнев русского медведя…
Увы, на все возмущения своего канцлера в загривок англичанам его величество озарил Николая Петровича всеизвестной улыбкой и промолчал…
Румянцев давно уяснил: молодой царь бывает откровенно зол лишь раз в году, но непредсказуем семь раз в неделю, особенно когда излучает приветливость и ласку. И правы те, кто говорил: «…он тонок, как кончик булавки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская».

[1] Посол России в Лондоне.

[2] Дашков − консул России в Вашингтоне.

[3] Меттерних − канцлер Австрии.

Глава 4


Старик Румянцев растер дряблую грудь, он дышал отрывисто и жадно. Лицо и тело покрывал холодный, липкий пот. Воспоминания громоздились хмурыми тучами, прогоняя сон, вызывая молитву.
− Пресвятая Богородица, спаси и помилуй, облегчи удел мой… − шептал Николай Петрович. Сквозняк заскрипел дверьми, Румянцев трижды перекрестился, глядя в широко открывшийся проем, и под сердцем его заворочался холод: золоченые двери напоминали пасть, готовую изжевать его, стоит лишь предаться воспоминаниям.
Дворец спал, очи-окна его потухли, но графу казалось, что где-то в дальних покоях скрипучий голос ярко-красного лорда Уолпола издевательски выкрикивал: «Черт возьми! Где этот хитроумный лис?!» Спина графа съежилась от холода, однако он выбрался из-под теплого одеяла, плотно закрыл дверь и оживил двупалый шандал. Пламя замигало и вытянулось шафрановыми язычками, похожими на лезвия ножей.
Стояла такая тишина, что Николаю Петровичу почудилось, будто он слышит шорох туч, обложивших небо, и само дыхание петербургской ночи, которая с легким свистом выплевывала в черные стекла окон сыристые хлопья снега.
Он лег и, когда согрелся под щитом одеяла, на душу мало-помалу снизошло успокоение. Прищурив глаза, граф смотрел на живые лепестки пламени, а память упрямо требовала возврата к горькой череде последних событий.
Лязгал оружием 1813 год. Месяц спустя после освобождения Варшавы и триумфального вступления в Берлин Александр со своим пышным штабом прибыл 15 марта в Бреслау. Там он изволил встретиться с Фридрихом Вильгельмом.
Тем временем Наполеон одерживал одну за другой победы при Моцене и Бауцене.
По предложению императора Австрии в Плесвице было подписано перемирие. В это же время стало известно о прибытии американской миссии в Санкт-Петербург.
22 июня Румянцев поспешил информировать американского посла о досадном отклонении Англией русского посредничества. Нет слов, лучезарный Адамс приуныл от британского непотребства…
Однако Николай Петрович плечами не сник, не ленился перо опускать в чернила и пылко убеждал в эпистолах Государя, чтобы его величество продолжал все возможные посреднические усилия, не оставляя без опекунства молодых и зеленых республиканцев. Александр, однако, находясь под чарами своего англофильского окружения и, в частности, графа Нессельроде[1], колебался. 6 июля он осчастливил канцлера короткой запиской: «Я полностью одобряю Ваш взгляд на вопрос о посредничестве и уполномочиваю Вас действовать соответственно».
Тут же, на одном кругу, получив срочную депешу от Ливена о решении Лондона вести прямые переговоры без России, Государь предписал Нессельроде изложить английской стороне, что-де не будет настаивать и в сердце обиды не примет…
Этот шаг был тоже понятен Румянцеву: Император столь мягко стелил оттого, что со дня на день должна была состояться ратификация Британской конвенции о предоставлении России денежных субсидий. А кто ж откажется, запустив руку в карман, вынуть ее полной золота!
21 июля американская миссия прибыла в Санкт-Петербург и была представлена канцлеру. Его величество Александр I в это время пребывал в ставке, и Румянцев, не ведая о принятом Государем решении и руководствуясь августейшими напутствиями, в середине следующего месяца официально сообщил Лондону о возобновлении преданного забвению посредничества.
Американцы переговоры готовы были вести где угодно, только чтоб с толком, да при России в роли третейского судьи. Англичане засуетились. Пушки да штыки, при посредничестве России, могли быть в их американских колониях как мертвому припарка.
Достопочтенный лорд Уолпол теперь красно не глаголил. Он немедленно вручил графу Нессельроде ноту об отказе. И настоял передать американской миссии предложение избрать Лондон для переговоров.
− Да, все так и было,− тихо сказал Николай Петрович в ночь и ткнулся по-стариковски колючими локтями в перину. Глаза запали, морщины стали глубже. Он со вздохом перевернулся на правый бок и с горькой обидой подумал: «Пожалуй, в отставку пора, уеду в милый сердцу Гомель и займусь делами науки… Стар я стал для политической узды, да и для молодого монарха, что палка в колесе, раздражение одно, зубная боль…»
Однако твердое осознание того, что лорда Уолпола научили ядовитым речам, поднимало Румянцева в бой. Уж недалече был рассвет, а он всё ворошил и ворошил былое, точно угли в камине, и искал: кто, кто стоит за всем этим…
При дворе у канцлера было завистников, что у сапожника медяков в кармане. «Возможно, обер-гофмейстер Кошелев − кляузник, уже очернивший его в одиннадцатом году гнусным доносом с политическим душком. А может…»
«Нет, сие исключено…» − Николай Петрович отмахнулся, вновь напрягая память. Но догадка выходила скверная: Государь, по всему знавший ответ англичан, не только не сообщил ему, своему канцлеру, о британской ноте с решительным отказом, но отписал подряд три письма, одобрив его миротворческие дерзания, тем самым поставив, мягко говоря, в двусмысленное положение.
В Лондоне Ливен остерегся вручить румянцевскую ноту, видя и понимая всю противоречие ее величайшей воле Императора. То было в сентябре. А в ноябре…
Графа вдруг осенило: «Дьявол! Ну, конечно же, это он! Новый фаворит Александра, статс-секретарь граф Нессельроде! О, Матерь Божья! Как же сразу ужа не разглядел?» − заключил он и застонал.
«Всё верно. Это он, колченогое иудино семя, зная, в каком переплете я оказался, тихой сапой выставил меня старым лисом и болтуном, приказав Ливену передать заведомо фальшивую ноту». Николай Петрович скрючился под одеялом в тесный комок и лежал, потерянно глядя на прогоревшие свечи. Всё было ясно, как день: его умело подставили, он должен уйти, как в свое время князь-неудачник Гагарин, подававший, кстати, надежды премногие…
Граф брал умом: нужен заступник, и какой!.. Раньше за покровительством к нему шли на поклон, а нынче самого подвели под монастырь… Старик тяжко охнул. Во рту стало сухо от пронзительной горечи. Он хотел было крикнуть прислугу, но испугался своего голоса: тонкого, будто зудение осы, и слабого.
Начиная с одиннадцатого года положение графа при дворе оставляло желать лучшего. Единственное значительное лицо, с коим канцлер не прервал добрых отношений, был граф Аракчеев[2] − личность неоднозначная, знаменитая. Румянцев особенно проникся к его сиятельству, когда тот, имея трезвый ум, сам уступил военное министерство Барклаю де Толли, пользуясь, однако, личным доверием Государя. Аракчеев остался на коне и имел огромный вес во внутренних композициях Державы.
Вот, пожалуй, к кому имело смысл обратиться за помощью, да только чувствовал Николай Петрович: не ко двору придется министру внутренних дел его ходатайство. Ведь и у того дрожала земля под ногами: ненависть к нему в свете росла, что пламя в лесу… «И все-таки ждать от него протянутой руки? Нет…» −граф скорбно покачал головой. Служба государственная дружеской выручке не потатчик, напротив, скорее способствует быстрому увяданию сего похвального чувства. Он нетерпеливо перебрал еще с десяток важных имен; увы, канцлер по-прежнему упирался лбом в стену, имя которой − граф Нессельроде.
Лишь он мог повлиять на решение Александра, этот ловкий жид-полукровка − небывалый пример того, сколь слепо счастье липнет к ничтожеству. Как казалось Румянцеву, да и не только ему, было в новоявленном заморском фаворите что-то от помеси рака и зайца. Манеры его заключались в хозяйской походке и наглом взгляде. Был он силен чужим умом, нескладен, мал ростом, но при этом не чурался выставлять напоказ свои физические «достоинства», когда появлялся во время утреннего выхода в окружении полудюжины атташе с адъютантом в придачу.
Сего человека, исповедовавшего протестантизм еврейки и католицизм немца, пять раз менявшего подданство, рожденного на испанском галеоне у берегов Португалии, крещенного в часовне английского посольства в Лиссабоне, воспитанного в Германии, так и не сумевшего грамотно говорить и писать по-русски, Румянцев, увольте, принять не мог. Да и как мог наделить дружбой русский граф того, кто совершенно чужд Отечеству? Впрочем, сам Нессельроде, в общении наглухо застегнутый на все пуговицы, случалось, в салоне за рюмкой-другой английского джина развязывал язык: «Я имею счастье, господа, любить всякую выпавшую на мою долю службу». И то верно, новый друг Императора готов был хоть лоб расшибить, лишь бы скакнуть на ступеньку-иную успеха повыше.
Космополит не только по рождению, но и по сути, Карл Вильгельмович Нессельроде превыше иных племен почитал-таки арийское. О немцах-колбасниках он с благоговением сказывал: «Господь Бог после сотворения мира, на шестой день, даже не отдохнув, принялся за создание человека; и первый, кто вышел из-под длани Его, конечно, был немец». О русских он предпочитал молчать, а если и случалось, то бросал, брезгливо дергая крючковатым носом: «Бывает, что и средь них встречаются любезные люди; но признаюсь, когда я нахожу умного русского, я, право, полагаю: ах, как жаль, что он не родился в Пруссии…» Или того откровеннее: «Полноте, я не знаю этой страны, и мне безразличен грязный и темный русский народ. Я служу не народу, а лишь короне моего повелителя».
Николай Петрович туже подбил одеяло под ноги. Истопники напрягали печи исправно, однако новый дворец прогреваться не думал, был холоден и сыр, что замок Святого Михаила. Вспомнив о Павле, канцлер почему-то вспомнил и его дикую кончину в ту ледяную ночь 11 марта 1801 года…
Так кончил Павел, а что уготовил Фатум ему?.. Граф поглядел в предрассветную хмурь и содрогнулся… Точь-в-точь, как тогда, и снег тоже валит… Не для того ли, чтобы набросить белый саван и на его труп?
Впрочем, старший сын убиенного казнить людей пристрастия не имел, зато любил травить неугодных тонко, со вкусом, точно охоту на зайцев вел. Молва шептала: «Его величество мягок душой, у него и кнут на вате».
Румянцев еще раз растер грудь, шею: ощущение скользкого и холодного царского кнута словно уже впечаталось в его плоть, и, надо признаться, мягким он ему не казался.

[1] Нессельроде, Карл Васильевич, граф (1780−1862) − после отставки Румянцева был назначен канцлером. Принимал участие в Венском, Ахепском, Троппауском, Лайбахском и Веронском конгрессах; всегда подчинялся влиянию Меттерниха и относился с ненавистью к освободительным идеям.

[2] Аракчеев, Алексей Андреевич, граф (1769−1834) − близкий друг императора Александра I; имел большое влияние на внутреннюю политику России (в духе крайней реакции); с 1808 г. военный министр.


Made on
Tilda